Российские фантасмагории - Страница 121


К оглавлению

121

— То есть, как это с маслом? — спрашиваю.

— А вот так с маслом. Хотите? Да что откладывать. Завтра приглашаю — бифштекс из настоящего человека, масла поджарить не пожалею.

И ко всем:

— На завтра — к обеду. Откушайте мяса человечьего, но знайте, что человек наш либо баран — все одно и то же.

Встал я тут в возмущении и страхе.

— Берегитесь, — сказал я, — не кощунствуйте. Распадется мир от таких ваших слов и поступков.

Никифор смеялся.

— Небось. Стены в дому крепкие.

Ночь провел я в ожидании: вот-вот постучатся в дверь два странника в белых одеждах и выведут меня из беззаконного города.

Ночь прошла и утро. И вот — стук в дверь. Отворил я и глаз на ангелов поднять не смею. Только над ухом слышу бас Никифора:

— Готова жареная человечина. Идем.

Вижу я: искуситель толстобрюхий стоит и ухмыляется. И постигла меня тут великая мысль.

Не хочет, думаю, Бог чуда творить — так заставлю. Его. Съем человека. Если беззаконцы человека съедят — не посмотрит Бог. Пусть. А если я, верующий, человечиной накормлюсь — не попустит. В ад меня ввергнет, а чудо сотворит. Погибну я, но зато люди увидят, что бывают чудеса на свете. Гибелью своей человечество спасу.

Пошел за искусителем. А за столом сидят уже одиннадцать, поглаживают животы. Я — двенадцатый.

Суп кое-как, торопясь, съели. А потом вынесли блюдо, а на блюде — двенадцать кусков жареного человеческого мяса.

Никифор встал.

— Сейчас наступит великий момент. Мы человечину…

И затрясся весь, волны пошли по нему. Никифор упал на стул, рот салфеткой закрыл — захлебывается.

И товарищи его гогочут.

— Ага, — подумал я, — начинается.

Но оправились все. Никифор отер глаза салфеткой, сказал:

— Со страхом Божиим приступим.

И разложил по тарелкам жареную человечину.

Сижу я с вилкой и страшно мне: присутствую на Антихристовом причастии: Антихрист и двенадцать бесов. И я среди них — один. Как Иуда-предатель. Только Иудой быть тут — Божье дело.

И начали бесы человека жрать. Оглядываюсь — стоят стены крепко, не шелохнутся.

Тут вонзил я нож и вилку в жареного человека. Подумал:

— Господи! Для Тебя!

И отправил в рот жареный кусок. Пожевал — ничего, вкус вроде баранины. Еще отправил, и еще. Так все, что на тарелке лежало, и съел.

А стены стоят крепко, не шелохнутся.

Никифор сказал:

— Молодец. Здорово с жареным чудом разделался.

Я поднялся с места, трясусь, и слезы градом. Стою так, руки прыгают, плачу. Все замолчали, не улыбаются.

Никифор поглядел на товарищей и сказал:

— Жалко. Ни за что подшутили над древним человеком.

И ко мне:

— Друг, извини. Это мы подшутили над тобой. Шутка это все.

Я возмутился.

— Хороша шутка — человека съели. Оставил Бог людей. Такое попустил.

Никифор замахал руками.

— Да что вы. Это не человечина — это баранина, с рынка с Сенного. Баранина.

— Не всякий человек — баран, — ответил я. — Да. Не по-бараньему пошел я за тобой, а чтобы Бога на чудо вызвать.

Тут все гости вступились. Кричат:

— Баранина, а не человечина. Это шутка.

Отмахнулся я.

— Прочь. Так не шутят. Съесть человека или не съесть, а даже в жареном виде он человеком, а не бараном остается. Прочь, нечестивцы.

Я выбежал, как был, без пальто и шапки, проскочил по лестнице во двор.

Мороз. В прорез меж крыш — звезды, на меня не смотрят.

А я не могу на месте стоять. Трясусь, как звезда, и все бежать хочется. Все бежать. Кручусь по двору и вижу — из-под арки быстрыми шагами спешит за мной военный в папахе. Прямо ко мне.

Я подумал:

— Конец. Убьют и как собаку съедят.

Убегаю от военного, а он за мной. Я пробежал на задний двор, к помойке. Стена — некуда бежать. Конец. Трясусь у стены.

А военный подошел ко мне, передохнул и спросил.

— Скажите, пожалуйста, где тут уборная?

Тут дрожь оставила меня. Гляжу на военного — лицо сытое, как у Никифора, и разговаривает деловито и вразумительно. Глаз к небу не подымает.

Я указал ему, что нужно, и чувствую: спокойствие на меня нашло. Пусть.

Поглядел на небо. Звезды для меня светят. И небо новое, не для всех, и земля новая.

Вернулся к Никифору, взял у него пальто и шапку и сказал:

— Прощай. Спасибо. Научил меня. Ты — при своем, я — при своем. Знаю я теперь все.

И пошел.

Андрей Соболь
Мимоходом

Еще в июне в отряде было человек триста, тачанок десятка два — обоз, честь-честью, с обозными.

Гаврюха за интенданта, зарубки делал, вроде приходо-расходной ведомости, сколько гимнастерок и штанов увезено с красноармейского склада под Голтой, сколько чаю, бумазеи, хрому и прочего добра бог послал на разъезде двадцатой версты, когда на разобранных рельсах окоченел поезд, передние вагоны кувырком по косогору, а уцелевшие мешочники наутек в лес, и сколько ботинок, сапог да пальто с покойников под обломками.

И максимычи были — пять штук.

Еще к концу июля прибыл гонец от атамана Мурылы, от правобережного, с нижайшей просьбой Днепр перемахнуть, людишек в одно соединить, и не так, чтоб в подчинение, а на правах равных: команда по очереди и дележ пополам.

И Myрыле отвечал Алексей Ушастый, трех сотен начальник и командир над пятью пулеметами (был еще другой Алексей, под Вознесенском, Безухий, кого поймали в прошлом году, обезушили и расстреляли, а оказалось: не достреляли, уполз с красными пулями и выжил):

«Не хочу, потому что я сам по себе, а у меня не людишки, а партизанские революционеры за волю и землю для российского народа против комиссаров и жидов по тайному и равному голосованию, а ты, сукина сволочь, деревни палишь и на карачках в гетманы ползешь. Долой гетманов, офицеров и всякую власть. Ура!»

121