Зудин гордо и весело распрямился, сверкнул дерзко искрами глаз и, быстро сев прямо на стол, стал от нетерпенья барабанить по нему пальцами.
Там вдали, за рекой, уже струились черною рябью бесконечные колонны рабочих, и над ними весенний воздух гулко звенел и качался от мощного пенья «Интернационала».
Домком Ведерников — владелец единственного в городишке кафе, прежде «Плевна», сейчас длинней словом — «Интернационал».
К окну приклеено: «Обеды старого времени». А вутри Ведерников самолично предлагает — честь кулинарии домашнего своего очага — пирожное безе. Тоже надписано: «Прежняя роскошь!»
От хорошего товару не бывает накладу. Только бы с линии не сойти, время внезапное…
И Ведерников яро следит как домком за лояльностью своих жильцов. Хируроид — жилец неприятный. Хотя внедрен он мандатом как назначенный врач уезда, но, во-первых, доверия никому не внушает, будучи врач ускоренного выпуска, упражнений с болящими не имел, за что прозвище ему — хируроид!
Для домкома Алферов чисто чихотная трава — раздражителен. А почему? У него книги: и на полках, и на столе, и на полу. И под кроватью книги.
Известно: при всех правительствах жилец с одними книгами, взамен прочего обзаведения, — жилец самый вредный. Это знает Ведерников по многократной волоките: прежде с полицией, сейчас с милицией.
Книжный жилец начитается в одиночестве, от людей отстанет да и выкинет неподобное. Тут городишко — плевок, воробьи разнесут…
Один такой удружил: при луне гулять вздумал. И не то чтобы в окончательно пьяном виде или там с барышней — один, как сосна, да еще в реке полоскался.
Выудили из реки да к допросу. Туда же ночью Ведерникова как домкома.
— На какой предмет гражданин вашего дома в реке ночью голый? Не на предмет ли перехода границы без видимых признаков, благо граница тут была близко?
Распинался Ведерников, и жилец удостоверял: что в реке он голый, хотя бы и в ночное время, единственно для-ради речного купанья. Куды там!
Три дня подозрительно держали в узилище обоих: и жильца, и домкома.
— Нет ориентации ночью купаться, все граждане купаются днем!
Семейство Ведерникова с перепугу «прежней роскоши» не пекло, и вошли ему эти дни в полный убыток.
Так вот, с Алферовым не вышло б беды! Комната Алферова всегда без запора. Когда хочет, старуха у него уберет, когда хочет, только провизии какой ни на есть обшарит себе на обед. У такого-то без замков!
Домком сел в единственное кресло, мелкими глазками обшмыгнул книги и на полках, и на окне, и на полу.
— Ты, старуха, посматривай за жильцом, нет ли чего-нибудь подобного…
— По мне, лучшего жильца и не надо, — сказала старуха, — жилец что покойник — и кипятку не просит, знай себе носом в книгу.
— Да кто к нему ходит?
— Ну, фершал ходит, санитары. Кости им он из ящика вынет, на столе разложит, науку читает, они сычами сопят. Кости-то голые, а уж чьи они — бычьи или песьи, — не скажу тебе.
— А еще что он делает?
— Еще бумагу пишет. Да нет, бумагу, видать, не писал. Вчера на стене припустился. Дверь открыта, гляжу: бодает быком перед стенкой, углем пишет, гляди.
— Может, белогвардейские какие адреса…
И домком испуганно стал водить пальцем по стене:
— Ампу-тация. Тре-па-нация. Де-зер-ти-ку-ляция…
В дверях показался хируроид Алферов. Домком смутился и для фасона сказал по-сурьезному:
— Что это вы, товарищ Алферов, некультурным способом на стенке… а?
Алферов покраснел. Даже уши, наполовину закрытые, светлыми прямыми волосами, такими густыми, что были они на голове, как кругом обрубленная соломенная крыша на хате.
Росту хируроид огромного и, как иной большой добрый пес, стыдясь своей силы, дает себя покусывать моське, поджался и перебрал пальцами кепку.
— Мечты, знаете ли, этакие, медицинские. Приехал сюда для работы, и как назло: ни одного вскрытия. Сами знаете, сыпняки у вас мрут или утопленник…
— Да, — смягчился домком, — самоубийца у нас опытный, он норовит в реку, чтоб без всплытия тела… Да что это я без памяти! Как раз по этому делу к вам шел. Предписание вам на вскрытие свежеприбывшего трупа. Санитар прибегал…
— Свежий труп! — и, не присев отдохнуть, Алферов кинулся вон через улицу в приземистую анатомичку.
В окне, глубоко врезанном в толстой белой стене, уже стояла предрассветная молочная муть, а хируроид Алферов все еще не мог оторваться от трупа.
Пламя огромной висячей лампы-молнии горело из последних сил, приплясывая белыми языками, и на потолке был широкий трепетный круг.
Алферов, в белом фартуке, в резиновых перчатках, делающих руки его похожими на лапы медведя, говорил напоследки вдохновенную речь.
Он пламенно верил, как его любимый ученый, в торжество человека над старостью и над смертью.
Волосы его запрятаны под вязаную белую шапочку, отчего лицо кажется новым и строгим. Старый, видавший виды молодцеватый фельдшер и два санитара едят глазами Алферова.
— Сознательному человечеству не нужен алкоголь, ему не нужны сифилис и куренье, ему нужны одни лишь столетние, молодые упругие мускулы, превосходящие мускулы этого двадцатилетнего трупа с дурной наследственностью. И будут, и будут.
Он поочередно указывал на отрезанные руки и ноги, на темную увеличенную печень, на вскрытое сердце.
Под лампой на столе не человек — человечий обрубок без рук и без ног, с отпиленной черепной коробкой.
Тело той особенной белизны жителей севера, что кажется восковым. И кругом этого тела, как в мастерской наглядных анатомических пособий, изумительно сработаны неживые все эти разъятые части и органы человека.