— Беспощадный террор! Кровавый ужас! Всем, кто сейчас забудется, всем кто устанет, кто имел наивную дерзость встать для революции впереди миллионных масс всего мира, не рассчитав своих сил!
— И ты посмотри, как мы поэтому твердо и исторически неуклонно, точно стальной острейший резец, движемся все вперед и вперед несокрушимейшим клином. Пусть мельчайшие крошки нашего стального острия незаметно отскакивают, ломаясь от внешних ударов, — борьба требует жертв. Пусть порой и внутри что-то жалобно хрупает, — но сейчас же следующий заступает опустелое место, и острый стилет неотвратимо и быстро ползет. И ты подумай только: на гребне какой гигантской, всемирной волны мы построили из самих себя этот дерзкий клинок и как верно мы режем, уж казалось бы, такой затвердевший десятками тысяч годов гнойный мозоль на теле всего человечества, — эксплуатацию одним человеком другого. И знаешь, мы быстро добьемся своей цели, если только останемся искренни, честны и крепко спаяны со своим классом, а также беспощадны и к другим и к себе. Вот какова, Зудин, вся наша и твоя доля! Ну, а теперь о разных мелочах. Мы постановили не медлить, и приговор привести в исполнение сегодня же днем. Не так ли? — и Ткачеев опять пожал его руку. — Вальц и Павлов уже, наверное, расстреляны сегодня утром.
Он помолчал.
— Кроме того, эти дни просилась на свидание к тебе твоя жена с детьми. Мы отказывали до сегодня. Ну, а сегодня, — как хочешь. Они должны сейчас прийти вниз, к коменданту, и теперь ты решай, как ты: их примешь или опять лучше отказать?
Зудин мучительно сжался, скрививши свой рот и втянув через зубы воздух.
— Пускай придут, — протянул он устало.
— Ну, до свидания!
— До свидания.
— Не сердись, брат. Будь молодцом.
Но Зудин не мог дальше стоять и, опустившись бессильно, лег навзничь, глядя в потолок.
Давно когда-то, в незапамятном детстве, так же, как сейчас вот, лежал он часто, запрокинувшись кверху и глядя не в потолок, нет, а в такое вдруг страшно близкое, голубое, бездонное небо. И ручонки держались за землю, чтобы не упасть. Неслись на просторе тонкие длинные нити серебряных паутинок, извиваясь от легкого ветра, а рядом в овраге, часто поросшем сухим и колючим репьем, летали и пинькали стаи пестрых щеглов. И было и мирно, и весело, и в то же время о чем-то так грустно-прегрустно, тоскливо. Пахло чахлой травою, пригретой прощальным солнышком, и помойкой, сверкавшей невдалеке огоньками битых пузырьков и больших золотисто-зеленых таинственных мух. И совсем не хотелось думать, что там вот, совсем недалеко отсюда, за грязным двором, в заплесневелом низком подвале ожидает его с нетерпением, пославши за синькой в лавочку, чахлая мать, с висящими тряпками бесцветных грудей и с простиранными до крови белыми морщинами выбитых пальцев. Вот точно так же томительно грустно сделалось Зудину и сейчас, а почему именно так сделалось — он не знал ничего, ни теперь, ни раньше.
Но в комнату донеслись из коридора чьи-то очень громкие и знакомые голоса. Зудин встрепенулся, вскочил, оправил кровать и, стараясь улыбнуться, смотрел, как мимо часового в комнату мягко и робко ввалилась Лиза и с нею испуганно жавшиеся к ней Митя и Маша.
«В тех же худых стареньких валенках», — подумалось Зудину, и он неестественно развязно и весело протянул им руки.
— Ну, вот и здравствуйте! Небось соскучились? Испугались? — пытливо уставился он на Лизу, вдруг сразу в изнеможении осевшую на табурет.
— Леша, голубчик! Что же это? Что же это? — и женщина навзрыд разревелась слезами.
— Эх, Лиза! какая ты, право, у меня мокроносая! Ну, что такое особенного случилось? Арестовали на пару деньков? Уж, казалось бы, к этому пора и привыкнуть?!
— Да, но тогда жандармы. А теперь ведь свои! И все говорят, все говорят, что мы пропали, что тебя уже расстреляли, что нашли какое-то золото, шоколад… Леша, милый! Ведь это же пытка! Ведь это же пытка! Ты пойми! — и она опять, истерично вздрагивая всем телом, скачками выговаривая звуки слов, залилась слезами.
— Мало ли что говорят! Сама-то ты ведь знаешь настоящую правду? Так что же тебя пугает? Бабьи сплетни подворотных кумушек?! Ну, да ладно. Брось, брось, перестань, успокойся! Все теперь прошло, и плакать больше не о чем! Ну, улыбнись!
— Митя, Маша, давай-ка, садитесь отцу на коленки. Я покажу вам, как скачут верхами казаки. Да не бойтесь! Вот так. Ну, теперь держитесь ручонками крепко за пиджак. — Ехал казак вскачь, вскачь!..
Спустил детей сразу на пол.
— Ну, чего же ты, Лиза, все рюмишь? Это что же, без конца, пока табурет под тобой не расклеится? Ну, о чем же?
— Леша, милый, мне страшно. Я ничего-ничего не знаю и ничего не понимаю: что, за что, почему?!
— И нечего тут понимать. Воспользовались белогвардейцы, что мы взяли с тобой шоколад и чулки, и подсочинили кое-что. Ну, вот меня и арестовали, чтобы проверить. И теперь выяснили, что все это неправда, и дело кончено!
— Ах, Леша, Леша, я так испугалась. Ведь и меня в тот же день арестовали: был обыск, все перерыли, и двое суток я не могла выходить из квартиры — у дверей стоял часовой. Народу скопилось на двор, почитай, со всех кварталов, грозили бить окна. И буржуи и свой брат. Насилу разогнали. Потом приходил какой-то маленький бойкий, весь такой стриженный и с портфелем; все выпытывал, не брала ли я золота, или ты? Уж как я тряслась вся! — сама не понимаю, с чего. Все говорили, что тебя уже нет в живых. Ну, потом часового сняли и сказали, что могу ходить, куда угодно. Только вот к тебе не пускали. Да и боязно что-то со двора выходить, ан, и дома не сладко… А потом, знаешь ли, какие только гадости про тебя ни говорили?! Будто ты… жил… с Вальц! — и, стыдливо нахмурясь, покраснела. — Леша, неужели это правда? Ты? ты меня обманул?!