— Под водой и на воздух? Чем же стреляют? Чай, в воде все снаряды промокнут? — недоверчиво смотрит.
— Снаряды, почтенный, не с порохом, а стреляют воняющим газом. Как стрельнут — кто дыхнет, тот и дохнет!
— Куда ж мы тогда поденемся?
— Нам приказ будет: сидеть по подвалам, покеда всю эту мразь не передушат.
Сосед сосредоточенно слушает, вздыбив бровь. А рядом какая-то дама с отвислым огузком у шеи, как пеликан, и с напудренным носом, жестко торчащим под толстою бархатной шляпой с тощим и мокро повисшим общипанным перышком страуса — разинула жалобно рот и жадно хватает слова разговора, как индюшка летающих мух.
Шепот клубящихся сплетен несется вместе с извивами чадного ладана и гарью восковых огарков и расползается быстро по всем закоулкам ушей.
— В-вы знаете? шу-шу-шу…
— Коммунисты бегут, словно крысы… шу-шу…
— Троцкий Ленина сам зарубил косарем, вот ей-богу, не встать мне с этого места… шу-шу… Мой племянник вчера лишь приехал из Москвы, сам все видел, он служит в Кремле в Наркомпроде.
— Что ж, он у вас коммунист? — и залпы враждебных насмешливых зенок вонзились в старушку.
— Что вы? Мать пресвятая заступница, спаси и помилуй, какой там коммунист? Не помирать же с голоду, — вот и служит у иродов, чтоб им ни дна, ни покрышки!
— А вы слыхали, Игнатьев-то наш подыхает: вчера докторов, докторов, так все везли к нему и везли. Кишка, вишь, растет у него из живота, у жидюги проклятова, а все с перепою. Хоша б околел, окаянный!
— А в чеке, слышь, вчера опять восемьсот человек расстреляли. Арестовано было тысяча, а расстреляли восемьсот. Двести, слышь, откупились… шу-шу…
— Почем же?
— Кто почем и кто чем. С кого, слышь, по ста тысяч, а с кого там мукой, с кого золотом. Всем берут живоглоты.
— Ваньку Красавина, вон, бают, выпустили, так взяли четыре персидских ковра, бриллиантовы серьги и двести тысяч деньгами… Что церковного старосты… Фомы Игнатьича, крестник.
— Батюшка, Николай милостивый, святые угодники, да когда же будет конец душегубам? Царица небесная, спаси и помилуй!
— …А вы знаете, царь Максильян Белиндерский под водой едет прямо сюды и будет стрелять воняющей пушкой… шу-шу… шу-шу-шу…
Клубком извиваясь, клобуком лиловея, как ладан, прозрачные, стелются городом сплетни.
Уползают, как змеи, туда, на окраины, к потухшим заводам.
Залезают в хвосты, что дежурят с утра возле запертых лавок за хлебом. Понурясь, как черные сгнившие шпалы, плотно стоят вереницы. Старушки с котомками, ребята в отцовских пальто, накинутых на голову, чахлые желтые жены, рабочие. Кепки надвинуты. Руки вбиты в карманы. Глаза сухие и красные, словно стеклянные угли. Рот на запоре.
Только старуха ворчит что-то рядом:
— Гошподи, гошподи! Шкоро ли жизнь окаянная кончичча. Ваняшка лежит, не вштает, — бешпременно помрет от чинги.
Рабочий косится.
— Ишь, зарядила… Заткнись!!
— Шам жаткнись. Тебе, чай, полфунта кажный день. А мне по второй, вишь, четверка, и тая не кажный, и тая ш декретом вашим окаянным: вешь рот, пока ешь, рашчарапаешь, прошти, гошподи!
— Да уж даездились, — передергивает рядом затертый пиджак в картузе. — Нады быть лучше, да некуда. Наасвабаждались да чертиков наши товарищи, гаспада камиссары. Только, кажись, уж не долго им… Вон генерал, слышь…
— З-ззамолчи!.. С-ссатана! Расшибу!..
Кепка надвинута. Руки вбиты в карманы. Глаза сухи и красны. Как угли.
А за крепкою, толстой стеной, в сером доме с часовым у крыльца и пугливой панелью, как прежде, клокочет работа.
Зудин нервно пальцами с боку на бок кладет, как овес, русые пряди волос, сдвинувши брови, слушает Кацмана. Тот расселся, сутулясь, курчавый, оседлав горб нависшего носа пенснэ, подбирая с губы непослушную слюнку.
— Да, Алексей Иванович, наружное наблюденье, агенты Сокол и Звонкий ясно видели мистера Хеккея, да, я говорю: мистера Хеккея, того самого, здесь на улице, возле гостиного двора. Они — за ним. Он — во двор и бегом. Те — стрелять, ну, да где ж там! Там такие себе закоулки, к тому же — наступал темный вечер. Бесследно пропал. Осмотрели потом весь двор. Перелез через забор в переулок и ушел себе, обронивши калошу. Жалко, нет карточки, а то б натаскали всю агентуру, — мигом бы сцапали. Теперь же только и надежда на случай, если вновь тот наскочит на Сокола. Дал ему пост у гостиного. Вот и все о Хеккее: пока что ушел, но таки здесь. Теперь дальше. Мне все кажется, что Павлова надо б убрать. Его прежние фокусы с делом Бочаркина, помнишь, были таки очень подозрительны. Теперь же опять это дело с бриллиантами, которое он, без моего ведома, как-то ухитрился взять себе у Фомина. И теперь он его, таки да, старается затушить. Дело ясное: за Павловым надо поставить наблюдение, а потом, если что, то убрать его даже к Духонину в штаб, — и Кацман криво улыбнулся худым и желтым горбоносым лицом.
— Ладно, Абрам, делай, как лучше, — подтвердил задумчиво Зудин.
— Вот еще что, Алексей Иванович… — как-то сконфузясь и бегая глазами по сторонам, загортанил вновь Кацман, — в связи с Павловым не мешало б еще кой-кого перебрать в нашем царстве. Как тебе, а мне-таки и Липшаевич, нет, не по себе.
— Вот, вот, — кивнул Зудин, — я сам давно собирался тебе это сказать.
— А затем, знаешь, эта вот… Вальц? — и Кацман пребыстро, как бы стыдяся себя, заглянул Зудину прямо в глаза.
— Вальц?.. я… не думаю, — ухмыльнулся насильственно Зудин, краснея.
— Очень уж ты доверяешь ей. Смотри не ошибись! — потупился Кацман.
— Брось, Абрам! Я знаю, что ты думаешь, и уверяю тебя: все это чепуха. Хоть она и вертит около меня хвостом, ну, да я не польщусь, — это раз. А затем ведь она благодарна мне, как собака, что я вытащил ее из плясуний и дал службу. Она, брат, теперь за нас в огонь и воду. Ты обрати внимание, сколько она раскопала новых нитей в старых, «оконченных» нами делах!